Сезон 2017 года завершен

новый сезон стартует в январе 2018

Катерина Кладо

Жития убиенных художников

Александр Бренер
Жития убиенных художников

Другие книги автора

Портрет художника в юности

Книга  Александра  Бренера – опасная вещь. Это мое первое и последнее предупреждение. Она опасна, во-первых, потому, что хорошо написана, и впрямую действует на чуткого к слову читателя. А во-вторых, потому, что говорит об опасных вещах. О любви и свободе, например. То есть, о  недостижимом.

Это сборник коротких рассказов о художниках, встреченных на пути автора.  Через его описания, через его похвалу и хулу, через  эмоции и размышления, показан мир современного и несовременного искусства. В этом мире, то линейно, то по менее определенным траекториям, движется автор, формально – от собственной юности к собственной же зрелости, если судить по возрасту и времени.

Начиная читать, я ожидала от мастера «перформансов-неперформансов», «акциониста-неакциониста» ( Бренер против того, чтобы его называли художником, акционистом  итп, против категорий и принадлежности к миру совриска) бешеного художнического эго, портрета себя, любимого, на фоне эпохи.  Лимоновского,   неутоляемого  никогда и ни за что, тщеславия.  В общем, всего того, чего можно было бы ожидать от персонажа, прилюдно кусавшего дам за ноги и нарисовавшего на картине Малевича знак доллара.

Но удивительно, обо всех, кого мы видим в книге, а это несчетное число деятелей искусства, Бренер говорит, как о живых людях, бесконечно интересных в своих прелестях и пороках.  О людях, в каждом из которых наивный, хоть и порядком образованный, алма-атинский юноша Бренер,  или взрослый, известный, довольно поездивший по миру Бренер, хочет увидеть нечто, если не гениальное, то хоть тот зазор, который существует между  проявленным в искусстве и человеческим. То есть, это редкий опыт говорения о  своей биографии с минимальным авторским эго.

Первая глава называется «О моей нестерпимой любви к Сергею Калмыкову».  Начать  с  любви, и не просто  с любви,  а с нестерпимой –  это,  в данном случае,  концепция,  а не порыв.  Вполне отважная концепция, нынче-то.

 Вот как Бренер говорит об обитателе своего алма-атинского рая, вполне, вероятно, безумном, художнике Калмыкове: «В любом случае. Пикассо по сравнению и с ним - пузатый, гладкий и умный хомяк, держащий за щекой весь Лувр…  Всю свою жизнь Калмыков оставался парашей и парией. Зато он якшался в парковых сортирах  с сатирами, а на азийских базарах - с Агарями. Он ведь странный был, а вы - нет.»

Это сравнение будет так или иначе определять весь строй этой книги, написанной бурно, буйно, ритмично и, в общем, весело. Это южная проза. Это описание рая жаркой юности, где цвели великолепные в своем сумасшествии художники, где дома были приложением к стволам южных деревьев, а среди переплетения цветов и листьев скрывались художественные мастерские и комнатки удивительных людей, встреченных автором тогда, когда сам он был полон любопытства, любви, жизни и, дежурно скажу, надежд.

Бренер  убежден: «Раньше на периферии творились свои варварские ритуалы, рождались свои скромные чудеса, распускались свои небывалые цветочки, гуляли свои самобытные герои.»

Художники,  конечно, показаны разные. Тут и  невписывающийся ни во что соцреальное, закончивший жизнь в сумасшедшем доме, Калмыков, и аскет Зальцман, и  Фаустов, и Лучанский, и, и…

Восхищение автора перед ними не отменяет его острого глаза и точности описаний. Проза его по качеству, ритму, интеллектуальной наполненности и впечатлительности автора  близка прозе Виктора Шкловского, неутомимого критика, и при этом, вполне восторженного наблюдателя.  Юг дает своим людям жизненную силу и неугрюмость стиля. И ритм.  И солнце.  И любовь.

Были ли эти художники так хороши, как их описывает Бренер? Был ли художник Калмыков круче Пикассо? Надо ли отвечать на эти вопросы?

Лучше посмотрим практичнее, как читатели : ценна ли эта проза лишь для любителей искусства? Вовсе нет.  Интересующиеся  творчеством художников  пойдут в гугл или в галерею. Но в этом случае речь идет о вполне самодостаточной прозе, и о персонажах, которые интересны не тем, каковы они  на мнимом «самом деле», а какими они возникают в тексте.

Пусть будут, останутся такими, как их описал Бренер. Если их и не было, то пусть будут.  В первых главах, где автор описывает невероятный утраченный рай своего алма-атинского «детства», есть эпизод с утраченным  рисунком неведомого мне художника  Фаустова.  Конечно, он был прекрасен, этот рисунок.  Просто потому что его таким описал автор. Поверим лучше.  Ведь о нем говорится,  что это была «"редчайшая живопись глаза и любовно-нежной руки" . Любовно-нежной рукой и создает своих героев писатель Бренер.  Поверить любовно-нежной руке будет доверчивей и легче. А в недоверии к любви есть известная  туповатая  защищенность.

Все в этом мире было освещено ярким южным солнцем, сумасшедшего эротизма девы возбуждали даже пальцами ног, любовь цвела, яблоки «в Намангане»  зрели ароматные, а искусство влекло умного и чувствительного юношу  не меньше дев, а даже, порой, и больше. 

"Красота является там, где есть любовь. Любовь и воображение!" «Чтобы трамвай стал прекрасен, его нужно увидеть под  Солнцем!» 

Этим вечно юным и вечно горячим солнцем и освещены первые главы книги Бренера, где он  со страстью показывает читателю своих любимцев, тех, кто  был  для  него  значим  в юные годы. Это яркие страницы прозы про ярких людей. Это хлебниковский  «О Сад, Сад!», вечно цветущий, и в каждом своем обитателе совершенный.  Это рай  как природы, так и культуры.

При этом, конечно, вполне можно поверить, что художники старшего поколения, известные и нет, провинциальные безумцы и вполне известные творцы,  были чем-то особенным. Другое поколение, родившееся еще «до» или немногим «после», те, кто задал Бренеру планку, неотменяемую им и до сих пор.

 Люди, с  которыми можно было беседовать, как пишет Бренер,  «О Ветхом Завете и о Новом, об игре в карты и об игре в шахматы,  о персидской  миниатюре и об армянской,  об астраханских арбузах и об узбекских дынях,  о Франсуа Рабле  и о Михаиле  Бахтине,  о сифилисе и о гонорее, о гаванских сигарах и о папиросах  «Казбек»,  о Бахе и о сестрах Бэрри,  о транссибирских поездах и о полетах на  Луну, о Джотто и о Пиросмани, о Мертвом море и об озере Иссык-Куль,  о «Словах» Сартра и об «Или-или»  Кьеркегора,  о нищете Филонова и о богатстве Дали, о славе и о безвестности…» Как беседовал Бренер со своим учителем Борисом Лучанским. 

Там же автор говорит и об отмеченном еще Ниной Берберовой невероятном свойстве отечественной, «той еще» интеллигенции: в любых обстоятельствах говорить о высоком, «беседовать» не с местным начальством, а с гениями прошлого. Как в словах, так и в том, что делали эти известные и безвестные художники.

Детство кончилось, юность ушла, автор попадает сначала в холодный, продуваемый балтийскими ветрами,  Ленинград, потом в ледяную Москву, и испытывает жесточайшее разочарование.  Он желает все узнать и все увидеть, а больше всего -  полюбить всем сердцем. 

 То он видит гения в Осмоловском, то приникает к Пепперштейну,  взыскуя, извините, истины, любви, красоты, творческой полноценности и глубины мысли. И жестоко разочаровывается. И в ленинградском «авангарде», хоть он за счет удаленности от центра и фирменной питерской аскетической традиции, держался подольше московских корыстных потоков. Тем более, что там автор опять увидел «планку».  Лекции Аверинцева, разговор с Кушнером опять показали ему призраки рая, хоть и неюжного.

Но это тоже люди прошлого, как и, возможно, бесконечно авангардные художники юности Бренера. Разница, однако ж, есть.  Художники прошлого разрушали старую культуру, но она в них была. Люди нового времени разрушают новую,  но она дается легко, потому что в ней, в общем, все дозволено.  От этого нет, в общем, никакой ценности ни в протесте, ни в разрушении. Да и с кем идет спор? Вот как пишет Бренер  о своем нежно любимом, тем не менее, Пепперштейне  (да это и разочарование влюбленного, безусловно) :

«Паша - приятель Гройса, а Музиль  был другом Спинозы.»  И о его пути: « Попсовый пудель попутал» Пудель, конечно, неслучаен, дьяволский это пудель, фаустовский.  От нового, безбожного, мира. 

 Честен  автор, говоря о своем пути, как об  ошибочном.  Больно ему,  страданиями наполнены веселые дни его.  Самоуничижением он уже на этом этапе  ( казалось бы, вполне залихватском, где и галереи, и новые друзья, и надежды, и действия) открещивается от мира, в котором оказался. "Но в Москве я, к сожалению, стал художником... Я попал в морок современного искусства". 

Здесь ему мучительно не хватает мысли, поиска, любви, черт  побери, и философии не хватает. А вместо этого он видит раздачу должностей и нехитрые методы поощрения-наказания, на которые повелись деятели совриска.  Бранится он страшно. А  кто  бы  не  бранился, испытывая поруганную любовь?  Наблюдая,  как вместо этого,  вместо уровня,  планки,  вместо проживания своей судьбы, как беседы с чем-то большим, чем есть человек,  вместо  «тропы чудесной к непринадлежности и свободе" он видит «теплых и бледных современных  художников  с их убогими знаниями и при этом снобов»,  думавших  в 90-х  только о том, "как нам не загнуться, и в какие золоточервонные края податься."

Та же ярость охватывает его и на Западе, где он ведет жизнь сквотера и хулигана, нарушая упорядоченную реальность музейчиков  и галерей своими вольными и вульгарными выходками.  Ну, мы-то знаем,  Бренера бояться – в галереи не ходить.  

И даже большие музеи не радуют автора. Им он посвящает большой отрывок своей прозы, аллюзию как раз на  Хлебникова, противопоставляя  натюрви   натюрморту упакованных в мертвечину залов великих произведений искусства:

«О музеи, о!

Где тигры лежат перед входом, как половые тряпки.

Где руки билетерши – с кровавыми когтями, словно она убила ежа.

Где холсты срываются со стен, как повешенные декабристы – с виселицы.

Где зритель смотрит на автопортрет Дюрера и шепчет в бессилии « Ужо  тебе!»

Где философ проводит два часа перед иконой Иисуса, но так и не пускается в пляс.

Где охранница с мускулистыми икрами выглядит более голой, чем ню Модильяни.

Где мне страшно при виде пахучей старухи, бегающей из зала в зал в детской панике…»

Нет больше Сада.  Сплошной натюрморт. «Искусство 20 века завершило свою освободительную траекторию, став последней идеологией капитала».  Что с этим поделаешь? Что поделаешь с новым временем?

Бренер  злится, очень злится, бешено злится.  На все вокруг, на фальшь и на то,  что буржуазная культура и масс медиа купили все, подманили пряником, показали и кнут. Да так ловко, что сделали невозможным никакой, в сущности, художественный жест.  Никакую истинную вольность. 

Потом он  называет собственную же злобу ошибкой. Но разве может быть ошибкой отчаяние? 

Потом  пытается вернуться к любви и свободе, которые заданы  его потерянным раем,  как задачкой на всю жизнь, как основой всего. И признается: «"и только в редкие, редчайшие мгновения мое "я" полностью исчезало под волнами любви". 

Мир ловил художников, по мнению автора, и поймал. «И никто не убегает белкой или волком в тайгу. Никто не висит на дереве ленивцем...» 

Своим учителем называет он  Варлама Шаламова, сказавшего, что «Жизнь в лагере – это унижение»

Но современные художники находятся в лагере добровольно.  От этого бесконечного унижения золотопродажной  нынешней жизни, жизни для  ловких,  и пытается убежать Бренер.  Мотив побега, бегства, один из основных в книге.  «Где Африка Рембо?» - спрашивает он.

Бренер устраивает скандалы и безумные акции. «Скандал - это невозможность быть рабом, неспособность выносить хамство, выносить унижение, собственную слабость.»  Но попадает в те же масс-медиа.

"Рассмейся - и беги. Пошли к черту - и беги. Или даже без всяких чертей..."

Поймал ли его мир?  Не знаю. Но «Оду к вольности»  Бренер написал.  И это яркая, веселая, умная книжка. Если после ее прочтения вам захочется свободы и любви – не обессудьте. Я предупреждала.

Комментарии посетителей

Другие рецензии на книгу