Смотреть трансляцию

Герман Садулаев

Не кормите и не трогайте пеликанов

Андрей Аствацатуров
Не кормите и не трогайте пеликанов

Другие книги автора

Зима близко

Пессимистические рассуждения на полях романа Андрея Аствацатурова «Не кормите и не трогайте пеликанов»

Прежде всего, это текст филологический. Проза филолога, «роман романов» или роман о романах, про романы, против романов. Сначала, конечно, у нас идёт сплошной Генри Миллер (да и потом он идёт, только уже не сплошняком, а так, косяками). И как могло быть иначе, когда автор – главный в России специалист по Генри Миллеру (у него есть даже целая книга: «Генри Миллер и его «парижская трилогия»). Миллер упомянут в романе. А сюжет (вернее, фабула) первой четверти романа – не цитата, но интерпретация «парижской трилогии» («деконструкция!» - как восклицает по другому поводу в романе старенький преподаватель литературы; однако деконструкция, ключевой метод романа, назван). Дальше мы встречаем самое разное. Например, кусок текста отсылающий к Гоголю и его подражателям-«почвенникам», лоскутами пришит и Чехов (как тут без Чехова?) Но третья треть романа внезапно предстаёт перед нами образцом монументальной «производственной прозы» советского типа, «соцреализмом» (который в силу бэкграунда «соцреалистов» и у них лучше получался на тему не заводов и колхозов, а про НИИ и прочие террариумы со змеями и скорпионами). Чаще же всего я, как читатель малоумный и необразованный, не могу определить, куда ведёт гиперссылка, она у меня не открывается (видимо, я просто этой книжки или этого автора совсем не читал), но дикарским своим чутьём чую, что это именно отсылка к чему-то, мною пока (ну скажем так, пока) непрочитанному. При этом к четвёртой книге художественной прозы Андрея Аствацатурова стал неумолимо строг собственный неповторимый язык автора. Теперь, открыв любую его книгу вслепую и прочитав пару абзацев можно с полной уверенностью сказать: «Это Аствацатуров. Почему? Ну, как почему? Вот тут и тут. Сплошная аствацатуровщина». Похоже, автор говорит нам, что собственный стиль и слог невозможно уже создать и сочинить, но можно пересоздать, пересочинить и реновировать, предварительно деконструировав груды обрушенных временем столпов языка.

Но одномоментно, параллельно, и не менее важно (а по мне, так более важно): автор затевает игру не только с классиками, но и с современниками. Аствацатуров заявляет читателям: ребята, я не внук Жирмунского, не исследователь Миллера, не фанат Буковски-Апдайка (окей, да, но не только), я со-житель, сотрапезник и собутыльник живой (ладно, полуживой) русской литературы, от Виктора Топорова до Михаила Елизарова. Имена нескольких деятелей небрежно рассыпаны по страницам романа. Однако значительнее то, что в самом тексте устроена перекличка образов и настроений. Внезапно мы понимаем, что Катя, главный женский персонаж, это просто ходульная кляча из песни Елизарова про свингеров: «Остановите свингер-пати, с другим …тся моя Катя». И с пост-модернистской пост-серьёзностью Аствацатуров подхватывает тему зарубежных путешествий и, особенно, аэропорта, как состояния транзитного, между небом и землёй, между жизнью и смертью (смертью?!), пародийно и схоластически начатую неким скромным его другом в романе «Иван Ауслендер», и вместо инвентаризации по-Беккету зачинает саркастически-религиозное осмысление по-Розанову и даже где-то местами романтическое почти по-Соловьёву (нет, Бердяева нет, Бердяева автор не инкорпорирует – не всеяден). Здесь очень правильная коррекция литературного ландшафта. Дело в том, что начинающий писатель склонен сравнивать себя с Толстым и Гюго; он словно бы не хочет понять, что в реальной истории литературы он будет интерпретирован не через Толстого, а через Васю Васечкина, который сидит за соседним столом и что-то такое тоже кропает. И такое «под великими себя чищу» оборачивается для самого писателя катастрофой: не приученный правильно потреблять литературу редеющий читатель смотрит на полку, где стоит Тургенев, а рядом Брихат-Конотопский-младший, современный прозаик, пишущий примерно в том же формате, и выбирает, кого, как вы думаете? Нам никогда не выдержать конкуренции с золотым фондом, да и не для того мы выращены, как огурцы в теплице 21-го века. Да, идеальный читатель уже прочитал и перечитал всю классику и потому ищет свежести и новизны; но реальный читатель ещё и Лескова-то в руки не брал. Что же делать? Аствацатуров указывает направление выхода. Мы должны сменить систему глобального позиционирования, введя в программу современные маршруты и современные ориентиры. Мельницы Сервантеса сгнили и представляют интерес больше историко-литературный, чем маршрутизирующий; а вот «две кремлёвских башни» Пелевина (я произнёс это имя? Горе мне! Теперь всё внимание и полемический пыл читателей сих пространных рассуждений будут виться исключительно вокруг Виктора Олеговича; с другой стороны, как я мог не?) ещё стоят и светят гнилушным светом болотного маяка. «Пелевинские» куски в тексте тоже есть. Потому что должны и надо. И чтобы вылезти из шинели Пелевина, нужно сначала в неё влезть.

Далее, это текст философский. И дело не только в упоминании Шпенглера, во всегдашней тени Канта, скользящей по портьерам лирического аутизма, не в знакомом уже и любимом хтоническом «философе Погребняке», а собственно в идеях, складывающихся в бессистемную, но архитектурно устойчивую идеологию. Основной философский вопрос, занимающий автора: свобода воли и предопределённость. И, конечно, никакой свободы воли нет, а предопределённость, напротив, есть. Все наши мысли и поступки чуть более чем полностью прошиты в матрицу бытия, согласно «замыслу», непостижимость которого воспринимается нами как текучий абсурд. И это хорошее оправдание для (бля…) пассивного интеллигентского невмешательства, и мы в недоумении, каким образом та же онтологическая пред-посылка стала базисом для гиперактивного европейского пред-принимательства (ответ прост: само пред-принимательство, равно как его успех и не успех тоже были пред-установлены невидимым и непостижимым без-умием (сверх-умием) «замысла» системного администратора). Зато и мелкий бунт героя производственной части романа, решающегося на протестное само-увольнение становится титаническим деянием прометеевского масштаба. Герой бунтует против воли богов (они так и названы в романе – «боги», «Олимп» - прямая отсылка к древнегреческому мифу); герой будет попран и сброшен в пропасти; боги восторжествуют; но когда после циклического звездеца боги снова найдут в траве свои тавлеи, он же, Локи-Прометей, зная всё, тем не менее, снова начнёт бунтовать. И – вдруг – а на самом деле не вдруг – в ответ на бунт вселенная перестраивается, несправедливость устраняется, и тоскливый Локи понимает, что и бунт его так же был предрешён богами, и его низвержение, и его мнимая «победа» - всё часть, мать его, «замысла». И ещё, автор не стесняется уже высказывать свои идеи прямо, нарочито эксплицитно, вкладывая их в уста героев и даже (о ужас!) в авторские сентенции. От Достоевского семимильными шагами к Томасу Манну и его «Волшебной горе»: в романе идей мы говорим об идеях. И если кому-то это не нравится, то пусть он идёт в жопу («идите в жопу!» - любимое высказывание лирического героя, амбивалентное в своём уважении-неуважении). На полях философии и пропаганды в романе мы можем начертать решительное: у кого нет миллиарда идей, пусть идёт в жопу! Почему бы и нет? Современный роман не предназначен для массового читателя. И литературной критики как таковой тоже нет. Поэтому автор совершенно свободен, не связан вкусами и предубеждениями, и если он хочет о чём-то прямо сказать, так он прямо говорит об этом. Nobody cares.

Теперь, чтобы было не так печально, надо про секс. Секса в романе много. Автор словно бы хочет нам доказать, что не только загорелые мачо из фитнес-залов занимаются сексом (а они правда занимаются? Силёнок-то хватает, после изнурительных тренировок?), но и очкастые интеллигенты, доценты-профессора. Да ещё как! Лирического героя всё время кто-нибудь подбирает и трахает («надо использовать пассивную конструкцию, вы же дамы!» - вопит герой, но его обзывают «мизогенистом», берут на руки, относят на кровать и снова трахают). Кроме главной трах-звезды сериала, певицы Кати, накачанной силиконом (мы уже давно поняли, что никакой Кати нет и быть не может, она создана из силикона фантазий, эротических грёз мужчины среднего возраста; кроме того, её придумал вообще не Аствацатуров, а Елизаров), герой сходится с грудастой американкой Мисси, с грудастой девушкой из кафе Наташкой; а ещё за него грозится выйти замуж максимально грудастая буфетчица Валя, да и лаборантка Дина, тоже не без грудей, игриво домогается близости, но герой боится – у неё страшный брат-спортсмен. Топоров на искреннее признание героя замечает: да, это для храбрых. Герой снова сам себя упрекает в трусости, но трусости в нём, на самом деле, нет: есть только покорность, с которой легионер идёт в атаку на копья варваров, но боится возвысить голос против центуриона; ведь центурион – это бог. Впрочем, в финале он решается и на это: бросается грудью на короткие клинки деканов-центурионов. Женщины раз за разом приземляют, причащают, пристраивают героя к бытию, которое иначе для него, филологически-бесплотного, не столько необходимо, сколько невозможно. Профессор Пётр Алексеевич в романе умирает, лаская любимую проститутку в борделе на улице Рубинштейна (ну а кого же ещё: полна горница еврей – ещё одна тема романа). Герой думает: это была для него единственная связь с живой жизнью. Но таков же и он сам. Кто бы он был и где, если бы не «простыня да кровать», если бы не «поцелуй да в омут».

Лирический герой Аствацатурова – это сам Аствацатуров. Андрей Алексеевич, преподаватель зарубежной литературы («зарубы»), проживающий на улице Политехнической, у метро площадь Мужества, ровно такой же комплекции и консистенции. И чем больше деталей совпадает, тем более очевидно, что это обман и разводка. Потому что фабула слизана у Миллера, а сюжет чёрт знает как придуман, и с настоящим Аствацатуровым всего этого не случилось, хотя могло быть и хуже. Альтернативная автобиография, одним словом. Автор обещает посвятить роман своим друзьям, но, мне кажется, лучше было бы посвятить его своей жене и вручить первый экземпляр со словами: вот, дорогая Ксения, это книга о том, что бы было со мной, если бы в свой самый счастливый день я не встретил тебя и не родил с тобой двух замечательных правнуков Жирмунского. Ксения при этом должна была бы испытать гремучую смесь восхищения, гордости, благодарности и подозрения: здесь что-то не так, и подобострастная эпиграфика смыкается с саркастической эпитафией мужской свободе. И вот ещё надо сказать: проза Аствацатурова гендерная, мизогиническая, мужская. И ведёт её от страницы к странице, от главы к главе неизбывная и невыразимая ревность мужчины, ревность к женщине и к жизни; потому что жизнь – это, конечно, женщина. И женщина-жизнь никогда нам не может принадлежать полностью. Она, по правде говоря, шлюха. Такова её природа. Она распахивает глаза с длинными ресницами, раскрывает объятия с большими грудями и раздвигает длинные могучие ноги, но не только перед нами, а перед всем, что есть в мире мужского, твёрдого, устойчивого. Ведь её задача проста: продлевать самсару, порождая бесчисленных правнуков Жирмунского, как рыба мечет миллионы икринок. Сиськи у жизни феербаховские, но они не для нас, они для всех. Женщина – природный коммунист. И «левые» притязания мужского героя, героя-собственника, в присутствии женщины, которая изначально себя обобществила, звучат смешно и нелепо. Вроде по-разному ведёт себя разный мужчина в таких обстоятельствах, но в сути одинаково: мужик «Михуйло», бывший супруг буфетчицы Вали ставит ей синяки, а потом приходит звать обратно в замужество; доцент «зарубы» истерит, но скоро прощает и принимает. Нет. Принимает. Но не прощает. Мы никогда не простим измены ни женщине, ни жизни. Но так и умрём, обнимаемые коммунистической проституткой, с буржуазной болью обманутого собственника в остывшей груди.

Мир в романе «Не кормите и не трогайте пеликанов» остыл. Если главной сезонной метафорой в предыдущей книге «Осень в карманах» было время года, вынесенное в заглавие, то теперь это зима. Зимой люди становятся больше за счёт шуб, каблуков, шапок. Стараются «занять места больше, чем им положено». И так же разбухают, как улицы, отягчённые грязными сугробами, мысли и смыслы в сознании (недаром мудрый русский язык не знает множественного числа для этого слова) людей-пеликанов. Всё застыло, замерло. Всё окончательно и безнадёжно. Тоска не от того, что в жизни что-то не так. Всё так: потому и тоска. Тоска – это не характеристика, это имманентное свойство экзистенции. Что же дальше? Что за зимой-тоской? Весны в климатическом анти-рае города Петербурга не предусмотрено, не заложено замыслом, не предустановлено. За зимой следует осень, а за осенью снова зима. Но счастливы будем мы, если переживём зиму и дотянем до новой осени, которую можно будет распихать по карманам.

И напоследок, про название, которое, по закону жанра должно и определять основную идею романа и опровергать, звуча пронзительным контрапунктом. В начале текста герой видит табличку у пруда в Лондоне: не кормите и не трогайте пеликанов. И после не раз вспоминает, рассуждая о том, что нельзя трогать людей, которые ведь такие же смешные, трогательные и трагичные, несуразные как пеликаны. Каждый толкает в гору свой камень, но Сизифа нельзя отвлекать: отнять у него камень означает отнять у него жизнь и судьбу. Нельзя пытаться вырвать человека с корнем из его скудного огорода, перенести в благодатные почвы Франции или Таиланда: противу всех упований наша клюква скорее зачахнет, чем разрастётся под неродным солнцем. Нельзя кормить человека надеждой, нельзя обещать ему счастье; счастья не будет, а боль только возрастает со временем, ибо таково свойство времени, его имя: взращивающее боль. Однако же мы всё ждём, ждём именно этого. Ждём, что кто-то придёт, кто-то накормит и обязательно нас потрогает, вселит в нас уверенность, что мы живы, что мы осязаемы, плотны, что мы есть и пить, что мы часть всего, а не картонная декорация, мы на-стоящие, стоящие на земле, на твёрдой опоре плотного бытия; и нужнее всего это нам именно в тот миг, когда почва под ногами становится хлюпающим «с какими-то детородными звуками» полуснежным болотом и мы теряем иллюзию того, что мы существуем, будем существовать или когда-нибудь вообще существовали. А если это невозможно, тогда «скорее бы уже кто-нибудь пришёл и убил всех нас».

Но вы не расстраивайтесь. Всё будет хорошо. Всё исполнится.

Придут и убьют.

Зима близко.

Впервые было опубликовано на портале Gorky.ru

Комментарии посетителей

Другие рецензии на книгу